Лев толстой и дети. Ирина лангуева-репьева. иван да марья. это были любимые дети льва толстого

Гений - чудо не случайное. Он - произведение всех предшествующих поколений. Он мог быть сохранен благодаря замечательной семье, одаривающей сочувствием, пониманием, дружбой, любовью, радостью. Нас интересует все, произошедшее в жизни великого человека, в том числе и его взаимоотношения с самыми близкими людьми, его детьми. Эти отношения отражают поиск истины в оппозиции отцов и детей. Всмотримся повнимательнее в эти не совсем простые связи. Каким был Лев Толстой в соприкосновении с миром детской души?

«Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими детьми, я бы выбрал последнее…» - записал Толстой в своем дневнике. Таким, населенным детьми местом, стал его дом. Созидала, охраняла этот дом, «стояла на страже», Софья Андреевна, хозяйка усадьбы, из года в год старательно составлявшая семейную «ведомость приходов и расходов». Мать тринадцати детей, перенесшая смерть пяти

малышей, неутомимая помощница в литературных делах мужа, неизменная модель его героинь. Возводил ее в ранг истовой хранительницы очага толстовского дома взлелеянный ею микрокосм семьи. Дети знали, что днем отец «занимался» обычно в своем кабинете и ему нельзя мешать, и знали, что все теперь для них должна делать мама: она заботится о том, чтобы всех накормить, она шьет им рубашки, штопает чулки, она мастерит с ними деревянные, обшитые разноцветными лоскутами «куколки» или кропотливо составляет гербарии яснополянской флоры, она и ругает, если промочены башмаки по утренней росе. Ее легкие шаги то тут, то там раздавались во всех комнатах большого дома, и везде она успевала все сделать, обо всем позаботиться.

И откуда им было знать в безмятежном детстве, что по ночам она часто просиживает по три-четыре часа над рукописями отца, что она восемь раз переписывала несколько глав «Войны и мира» и еще больше - «Азбуку», «Книгу для чтения», роман «Анна Каренина». Они были уверены, что мама не может устать или быть не в духе. Ведь она жила «для Сережи», «для Тани», «для Илюши», «для Лели», для всех них, братьев и сестер, и другой жизни у нее не могло и не должно было быть. Так казалось детям этой необыкновенной женщины, жены самого сложного человека среди гениальных людей XIX столетия. И только став взрослыми, они поняли, какой уникальной она была матерью и женой. Они осознали, что «не ее вина, что из ее мужа впоследствии вырос великан, который поднялся на высоты, для обыкновенного смертного недостижимые» (И. Л. Толстой).

Ее роль в воспитании детей неоценима. И этому отдавали дань в своих воспоминаниях прежде всего сами дети. Но было бы большой ошибкой оказаться в плену некоего идеального представления о семье Толстых, в которой бытовали как будто бы раз и навсегда четко определенные функции родителей: мать вся в заботах о детях, а отец поглощен своей великой литературной работой. На самом деле все было значительно сложнее, и личность отца накладывала на формирование детского сознания неизгладимый отпечаток «В детстве у нас… было совсем особенное отношение к отцу, иное, мне

кажется, чем в других семьях. Для нас его суждения были беспрекословны, его советы - обязательны. Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства… Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь… я не мог солгать. Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни… Мы всегда чувствовали его любовь к нам». Это откровенное признание принадлежит старшему сыну писателя Сергею, которого, как уже говорилось, отец «никогда не брал на руки». «Подойдет, посмотрит, покличет его - и только. «Фунт - вдруг назовет он сына, глядя на его продолговатый череп. Или скажет: Сергулевич, почмокает губами и уйдет» (С. А. Толстая).

Было бы трюизмом называть его взаимоотношения с собственными детьми гармоничными. Но нельзя, однако, не отметить одного: неповторимая личность и здесь творила удивительный мир, строившийся на взаимопритяжении. Вряд ли возможно размышлять о каких-либо концептуальных различиях в его взглядах на приемы воспитания до или после перелома в собственном мировоззрении. В целом здесь все оставалось стабильным, устоявшимся и строилось прежде всего на совмещении давних традиций рода с системой толстовской этики. Наверное, какой-либо стройной педагогической системы у Толстого и не существовало. «По-видимому, у него не было особой системы воспитания», - подтверждает Сергей Львович. В его отношении к детям все лучшее и ценное, что донес его род, традиции предков, было талантливо им интерпретировано и удачно соединилось с собственным взглядом на мир, этическими представлениями, что не могло не притягивать к нему детей. «В своей семейной жизни, - писал Илья Львович, - отец видел повторение жизни своих родителей, и в нас, детях, он хотел искать повторение себя и своих братьев». Это чрезвычайно любопытное замечание, если учесть, что детство и юность самого писателя протекали без родителей. Поэтому мощным воспитательным стимулом явился идеал того не постигнутого, непознанного, того, чего он сам был лишен судьбой.

Простота и правда отношений, отсутствие какого- либо поведенческого «маньеризма», амикошонства, стремление не оставлять в лени тело, приобретение знаний не через принуждение, а посредством логики познавательного интереса - вот что являлось главным аспектом воспитания по-толстовски. У него не было привычных ласк Он не баловал своих детей ни поцелуями, ни подарками, ни нежными словами. Он жил не только во второй, художнической реальности, в мире мыслей и слов. Он жил и миром жены и детей, приходя в семью не только ради отдыха и развлечения, но и для того, чтобы заниматься с детьми.

Дети всегда ощущали его любовь и всегда понимали, как точно он оценивает их поведение. Он не любил дарить игрушки, поскольку считал, что чем больше их появляется в доме, тем бессодержательнее становятся детские игры. К тому же купленные игрушки, по его мнению, приучали к слепому следованию избитым образцам, убивали в ребенке стремление к креативности и изобретательности. Отсюда - постоянная увлеченность толстовских детей конструированием, которым руководила Софья Андреевна. Отец поручал старшим детям, которым было от шести до девяти лет, обучать крестьянских ребят грамоте. В яснополянском доме Сергей, Таня и Илья учили своих подопечных грамоте по так называемой ланкастеровской методике. Иногда уроки заканчивались заурядной дракой «учителя и ученика». Однако все менялось местами во внеурочное время. Тогда деревенские ребятишки становились, как правило, учителями. Любимым зимним развлечением было катание на скамейках по укатанной дороге, заканчивавшееся вываливанием в снег с визгом и хохотом.

Толстой как-то заметил, что «поэт лучшее в своей жизни отнимает у жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно, а жизнь дурна». Слишком ригористическое утверждение. На самом деле, толстовский аскетизм, даже некая внешняя суровость, с которыми писатель приучал детей к тем или иным делам, несли магию очарования. Для отца не существовало понятий «не могу» или «устал». «Плыви», - коротко бросал Толстой маленькому Сергею, отталкивая его во

время купания на середину пруда. Внимательно следил, подбадривал, но не помогал. И только тогда скупо похваливал, когда ребенок, нахлебавшись воды, с вытаращенными от страха глазами, наконец доплывал до берега. Илья Львович вспоминал, как отец обучал его верховой езде: «Бывало, едем верхом. Отец переводит лошадь на крупную рысь. Я стараюсь за ним поспеть. Чувствую, что теряю равновесие. С каждым толчком рыси сбиваюсь все больше и больше. Чувствую, что пропал. Надо лететь. Еще несколько бесполезных судорожных движений - и я на земле. Отец останавливается. "Не ушибся?" - "Нет", - стараюсь отвечать твердым голосом. "Садись опять". И опять той же крупной рысью он едет дальше, как будто ничего и не произошло».

Это было воспитание мужественности. И всевозможные ушибы, и страх перед опасностями, с которыми дети сталкивались в первый раз в своей жизни, или, наконец, его удивительные рассказы и шутливые истории только усиливали тягу детей к общению с отцом. И потому, вспоминал Сергей Львович, «в детстве наше первое удовольствие состояло в том, чтобы отец так или иначе занимался с нами, чтобы он взял нас с собой на прогулку, по хозяйству, на охоту или в какую-нибудь поездку, чтобы он нам что-нибудь рассказывал, делал с нами гимнастику и т. д.».

Физическому развитию тела Лев Николаевич придавал огромное значение и всячески поощрял детей в занятиях гимнастикой, плаванием, бегом. Постоянными и любимыми играми в семье были лапта и городки. Позже увлекались крокетом, лаун-теннисом, организованным перед партером яснополянского дома, в который играли и стар и млад.

Так же как в игре и в спорте, Толстой делал ставку на раскованность, высвобождение личностного начала в образовательных практиках. Крайне редко он прибегал к системе «казенного» гимназического обучения, отдавая предпочтение добротно организованному домашнему образованию. В Ясной Поляне активно использовалась и система гувернерства, бытовавшая в дворянских семьях. Но начало, основа познавательного процесса закладывалась непосредственно родителями.

Софья Андреевна обычно давала детям базовые уроки по русскому и французскому языкам, немного по истории и географии, игре на фортепиано, а Лев Николаевич учил математике, латинскому и греческим языкам. Обучал он и русскому языку, но не грамматике. Толстой в это время увлеченно работал над своей «Азбукой», по которой могли бы обучаться все дети - «от царских до мужицких», получая от нее поэтические впечатления. В это время он «жил в десяти лицах», изучая греческую, индийскую, арабскую литературу, естественные науки, такие как астрономия и физика, излагал все прочитанное и освоенное «красиво, коротко, просто и ясно», видя в этом уважение к ученику. В общем, работы могло ему хватить «на сто лет» и только после создания «Азбуки» «мог спокойно умереть».

«Азбуку» опробовал прежде всего на собственных детях. Заклеймив старые учебники, он предложил свой собственный вариант, составленный по американскому образцу. Толстой читал фрагменты «Азбуки» Тане, Сереже, Илюше, требуя от них свободного пересказа. Он критически оценивал свои преподавательские возможности, в особенности математические. Однако это не помешало ему считать себя хорошим толкователем математических смыслов. Он был убежден, что только то, что с трудом усвоено, может быть изложено ясно и понятно. И ко всему подходил творчески, будь то обучение детей счету или таблице умножения, которую заставлял выучивать наизусть исключительно до пяти, а от шести до девяти предлагал использование пальцев. Он вычитал из каждого множителя число пять, а остаток откладывал на загнутых пальцах обеих рук Путем сложения загнутых пальцев получал десятки производных. Незагнутые пальцы перемножались и присоединялись к десяткам. Например, чтобы умножить семь на девять, следовало вычесть из каждого множителя пять и загнуть два пальца на одной руке и четыре на другой, что в сумме равнялось шести десяткам. Незагнутые пальцы один и три умножались и в результате получалось произведение, равное 63. В своих практиках Толстой прибегал к народным загадкам, рассчитанным на детскую сообразительность. Самой любимой была за

дача о гусях: летела стая гусей, а навстречу им - гусь, насчитавший в стае сто гусей. Вожак сказал, что их не сто гусей, но было бы сто, если бы их было столько, да еще столько, да еще полстолько, да еще четверть столько, да ты с нами. Иносказание представляло собой уравнение 100 = X + X + Х/2 + Х/4 + 1, где Х = 36. Порой его занятия обретали не совсем корректный характер: Толстой не сдерживался и начинал кричать на незадачливого ученика. Однако быстро сознавал свою неправоту и просил сына останавливать его в момент гневливого состояния.

Старших детей родители стали учить читать и писать очень рано. Софья Андреевна вспоминала: «Оттого ли, что мы лучше и больше занимались старшими детьми, чем мёньшими, но старшие - Сережа и Таня, - казалось, были самые способные и умные дети, учить их было очень радостно и легко; они сами просили, чтобы их поучить», и впоследствии могли обучать крестьянских ребятишек по методикам отца, четко проговаривая буквы: бе, ре и тд. по звуковой системе. Что ж, обучая, учишься и сам.

Пытливые и сообразительные дети, как правило, сразу же подмечали различия в учительской манере каждого из родителей, находили свои «меркантильные» интересы и преимущества. С матерью можно было часто отвлекаться, глазеть в окно, задавать повторные вопросы или делать стеклянные глаза, словно ничего не понимая. А вот с отцом, как вспоминал Илья Львович, было совсем не то, «с ним надо было напрягать все свои силы и не развлекаться ни минутки. Он учил прекрасно, ясно и интересно, но, как и в верховой езде, он шел крупной рысью все время, и надо было за ним успевать во что бы то ни стало». Напряжение, темпы, которые задавал отец во время занятий, казалось, легко могли привести к традиционному конфликту между учителем и учеником. Толстой никогда не наказывал, но ему нельзя было солгать, потому что он сразу все поймет. Он знал все детские секреты. Никогда не бил, не ставил в угол, не драл за уши, и уж крайне редко раздражался или повышал голос. «Но я не помню, - отмечал Сергей Львович, - чтобы он при этом употреблял грубые слова». И тем не

менее по тем или иным признакам дети начинали понимать его отношение к ним. Он поправлял, делал замечания, намекал на недостатки, шуткой давал понять, что поведение за столом не ахти какое, и заодно рассказывал такой случай или анекдот, который содержал соответствующий смысл. Он, наконец, мог так пристально посмотреть в глаза, что взгляд этот действовал сильнее любого наказания. Наказание обычно выражалось в «немилости»: не обращает внимания, не возьмет с собой на прогулку или обронит остроумное словечко, шуткой дав понять, что кто-то из детей совсем не так себя ведет, как хотелось бы.

Он любил подойти сзади и закрыть руками глаза ко- му-нибудь из детей. Позволял залезать на себя, и дети с восторгом карабкались по нему, добираясь до плеч. Часто, проходя по анфиладе комнат, поддерживая ребенка и поднося его к старинным зеркалам, он перекувыркивал его вниз головой и быстро ставил на ноги. Все это происходило под счастливый детский крик- «И меня, и меня!»

На уроках Толстой редко позволял себе говорить обидные слова, но с занятий мог прогнать. Не выносил грубости и лжи по отношению к кому бы то ни было, особенно к матери и прислуге. Любимцы у него были временные: то один, то другой, постоянных не существовало. Впоследствии особенно ценил тех, кто разделял его взгляды.

Милый детский мир требовал большого внимания и любви. Так, зимой устраивали на пруду каток, на котором «весело катались» и родители, и дети, и гости. Толстой ловко делал на одной ноге круги и всякие замысловатые туры на коньках к удовольствию детей, которые проводили на катке два часа. Если лед покрывался снегом, то взрослые и дети брали лопаты и расчищали его для катания. В конце декабря Толстой ездил в Москву за подарками, привозил елочные игрушки, платья для детей. Он делал это «охотно и весело», «торжественно раскладывал вещи, дарил кое-что детям». Раз он привез маленькой Тане плетеную соломенную колясочку и фарфоровых кукол, которые запихал себе всюду: в рукава, в ворот блузы, за пазуху, за пояс. Он вынимал их

постепенно из этих укромных мест и отдавал Тане. При каждом появлении куколки из таких неожиданных мест был общий взрыв хохота, и Лев Николаевич, и все остальные были в абсолютном восторге. Так вспоминала об этом его жена.

Юмор, розыгрыши - без них не проходило ни дня. Возможно, это зародилось еще тогда, когда смех и шутки в яснополянский дом приносили на Рождество ряженые с их играми вокруг елки, с их безудержным весельем, в которое вовлекались и родители, и дети, и прислуга, и деревенские ребята, приглашенные на елку. Когда кто-то из детей острил и каламбурил, Толстой говорил: «Твои остроты вроде лотереи, когда вместо выигрыша выпадает пустой билет, называемый "аллегри"». При очевидно глупых шутках он обычно произносил «аллегри!», что означало «ничего не вышло!».

Толстой любил заниматься с детьми гимнастикой: выстраивал их в ряд, а сам становился перед ними. Дети один к одному повторяли за отцом его движения, сгибания и разгибания, махи ногами, приседания и наклоны. Он заставлял детей бегать, плавать, играть в лапту и городки, особенно поощрял верховую езду или бег наперегонки.

Тем не менее отцовский «невроз влияния» был слишком высоким, «излечиться» от которого было не так-то просто. Толстой занимал слишком большое место в жизни детей, подавляя порой их личности. В уникальной семье сложилось особое отношение к отцу, не похожее на другие семьи. Для детей суждения отца были беспрекословными, а советы считались обязательными. Им казалось, что он знает все их мысли и чувства, только что не произносит их вслух. Никто из них не выдерживал его «стального» взгляда. Он приучал своих сыновей и дочерей к тому, чтобы слова не расходились с делом, которое необходимо было выполнять качественно. Не случайно его любимым выражением, обращенным к детям, было «лучше ничего не делать, чем делать ничего». Когда кто-нибудь из детей «нечаянно» разбивал посуду, пачкал одежду, забывал выполнить родительское поручение, он непременно говорил: «Все надо делать хорошо или вообще совсем не делать».

Суть взаимоотношений детей и отца лучше всех сформулировала Татьяна Львовна: «Как я устала быть дочерью знаменитого отца». Эти слова могли повторить и остальные дети. Идеалом Софьи Андреевны по- прежнему оставалась мать, «имеющая 150 малышей, которые бы никогда не становились большими». А ее муж был убежден, что от его жены родятся «суета, обеды, завтраки, большие и малые дети, платья им на рост».

Толстой плохо понимал своих детей в возрасте двух-трех лет, но, тем не менее, мог в самом нежном периоде их развития обнаружить в них то, что впоследствии разовьется, станет главным, доминирующим. Его характеристики малолетних детей поражают проницательностью и глубиной. Так, в старшем белокуром малыше Сереже он увидел нечто «слабое и терпеливое и очень кроткое». Смех ребенка не был заразительным, но «когда он плакал, с трудом можно было удержать его плач». Толстой подметил в нем материнский ум, чуткость к искусству. Сергей Львович полностью соответствовал этому описанию: он окончил физико-математический факультет Московского университета, прекрасно играл на фортепиано под руководством ближайших друзей П. И. Чайковского. Характеристика Илюши больше походила на предсказание: «Думает о том, о чем не велят думать. Аккуратен, бережлив, очень важно для него "мое", горяч и нежен, чувствителен - любит поесть и полежать. Самобытен». Склонность к сибаритству не помешала Илье Львовичу развить «самобытность» в своих «Воспоминаниях» и стать, по выражению Ивана Бунина, самым талантливым из детей писателя. Дочка Таня напоминала своими врожденными материнскими инстинктами Софью Андреевну. Она с ранних лет мечтала «иметь детей», «возилась» со своими младшими братьями. Отец был уверен, что она «будет прекрасной женой». Характерными чертами Лели, Льва Львовича, Толстой считал «ловкость и грациозность». В «болезненной, очень умной и некрасивой» Маше он нашел «одну из загадок». Портреты своих детей отец адресовал Александре Андреевне Толстой, которая была убеждена в том, что из всех его детей выйдут достойные люди. Однако Лев Николаевич думал,

что все дети очень хороши, а когда подрастают, портятся.

Писатель очень тщательно подходил к поиску гувернеров для своих детей. Они должны были быть «совестливыми», хорошими людьми, гувернантка - с прекрасным знанием французского языка, гувернер - со знанием классических языков. Очень важным представлялось родителям, чтобы гувернантка была непременно англичанкой, «хорошо говорящей по-французски». Это было «большой редкостью, подобной синей птице счастья». Только фрейлина Александрии Толстая смогла разыскать 24-летнюю англичанку с «прекрасным характером», владеющую, кроме французского и английского языков, еще и немецким. Целое утро Александра Андреевна Толстая посвятила знакомству с молодой особой, которая ей чрезвычайно понравилась, она «испытала ее с напряженной чуткостью» и поняла, что та «проста, откровенна и сердечна», «по-французски говорит без акцента, но не без ошибок». Жалованье гувернерам выплачивалось «от 500 до 1000 каждому». Появился в Ясной Поляне и Перро, который оказался «очень милым» и вполне устроил Толстого. Экзаменовалась по знанию немецкого языка еще одна англичанка, которая до этого проживала в Германии и по-немецки говорила совершенно свободно. Учить детей всем наукам она не стала, но заниматься с ними языками согласилась. Она привыкла к русскому быту. С ней вряд ли подписывали письменные контракты прежние работодатели, но отзывались хорошо. Она, как писала А. А. Толстая, «сама собой станет членом вашего семейства и будет готова на все», у нее были приятная наружность и очень хорошее здоровье. Однако супругов Толстых не устроила молодость англичанки. «Жаль, что вы отвергли англичанку, - писала фрейлина Толстая, - ее не нахвалят люди, у которых она жила».

Тем не менее Толстой был убежден в том, что «образование не зависит от места. Много есть людей, которые учились и в Гёттингене и везде, но и тот, кто всю жизнь прожил где-нибудь в Телятинках, не хуже их. Один имел общение с профессорами - глупыми и ум

ными, видел природу - словом, это одно и то же. Думать, что умственное развитие получишь где-нибудь там-то и там-то, это то же, что думать, что религиозное настроение можно получить только в церкви. Это большое заблуждение». Лев Николаевич привел в пример Епишку, которого описал в «Казаках» под именем Ерош- ки и назвал его образованным человеком, потому что тот знал, «как живут кабаны и фазаны, знал всю окружающую природу».

Уроки есть уроки. Появлялась усталость, и тогда на смену приходили смешные рассказы, шутки, неудержимое балагурство, прогулки, во время которых Толстой неожиданно предлагал привычное «наперегонки». А еще была «нумидийская конница». Дело совсем простое, но очень притягательное. Толстой вставал из-за стола и, весело помахивая правой рукой, бежал вокруг стола, а уставшие от занятий ученики, тоже по-боевому взмахивая рукой, бежали за ним. Почему это называлось «нумидийской конницей», никому, в том числе и самому ее «изобретателю», было неизвестно. Но эффект от этой «конницы» был очевидным. Поднималось настроение и с успехом можно было заниматься дальше. Хорошо она действовала и после ухода скучных гостей.

Безусловно, неотъемлемой частью образования, всего воспитательного процесса было чтение. Отбору книг для детей Лев Николаевич придавал огромное значение. Он советовал не спешить читать классику, считая, что, повзрослев, они лучше смогут прочувствовать ее, не утратив при этом живого интереса. Поэтому с творчеством Пушкина, Лермонтова, Гоголя дети знакомились довольно поздно. В то же время писатель не любил чисто «русской литературы». Он старался заинтересовать детей прежде всего теми книгами, которые были равно интересны, по его мнению, и взрослому, и ребенку. Так, в семье настольными оказались книги «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо, «Дон Кихот» Сервантеса, «Путешествие Гулливера» Свифта, «Отверженные» Пого, книги Александра Дюма-отца, Жюля Верна, Диккенса. Из русской литературы Толстой советовал детям читать прозу Пушкина и Гоголя, «Записки охотника» Тургенева,

«Записки из Мертвого дома» Достоевского. Любопытно, что свои произведения, кроме рассказов из «Азбуки» и «Книги для чтения», он никогда не рекомендовал. Впрочем, за этим следила Софья Андреевна. Именно благодаря ей трилогия «Детство», «Отрочество», «Юность», когда-то открывшая миру Толстого-писателя, оказалась и одной из любимых книг его собственных детей.

В семье сложилась традиция читать вслух. Обычно по вечерам собирались в зале яснополянского дома, и отец читал вслух Пушкина или Щедрина, Дюма или Жюля Верна, читал «Илиаду» и «Одиссею» Гомера или «Анабасис» Ксенофонта. Читал увлеченно, и дети вместе с отцом перевоплощались то в одного, то в другого героя. А когда оказалось, что в одной из книг Жюля Верна нет иллюстраций, Лев Николаевич каждый день стал рисовать иллюстрации к соответствующему фрагменту. Казалось, совсем безыскусные, но в контексте с характерным отцовским чтением, они вдруг оказывались куда интереснее профессиональных рисунков. Дети гурьбой окружали отца, когда тот, прерывая чтение, доставал очередной лист. Затаив дыхание, они рассматривали незамысловатый рисунок, погружавший их в таинственный мир непредсказуемых приключений героев великого фантаста.

Взрослых и детей сплачивала еще и игра в «Почтовый ящик». На протяжении недели каждый опускал в ящик свои экспромты, рассказы, стихи. Всё в этих сочинениях было «на злобу дня», здесь раскрывались все секреты, причем в добродушной шутке доставалось и старому, и малому. А по воскресеньям семья собиралась у круглого стола в зале, ящик вскрывался и его содержимое зачитывалось вслух. Обычно это делал сам хозяин дома, а одновременно и автор идеи. Так все участники, включая приезжавших родственников, гостей, прислугу, узнавали вдруг, что «тетя Соня терпеть не может разливать чай» и «не любит приживалок и юродивых», а «тетя Таня (сестра Софьи Андреевны. - Н. Н.) их очень любит», узнавали и о том, «чем люди живы в Ясной Поляне», знакомились с шуточным «Скорбным листом душевнобольных яснополянского госпиталя», услышали, между прочим, что один из девизов Толстого -

«сжечь все, чему поклонялся - поклониться всему, что сжигал». Все это вызывало смех или раздумья, помогало каждому открыть себя, увидеть собственные недостатки. А родители незаметно достигали главной цели: воспитывая - развлекать и развлекая - воспитывать.

Уже позднее появилась традиция домашних спектаклей, и именно на «сцене» яснополянского зала впервые была сыграна толстовская пьеса «Плоды просвещения».

Лев Николаевич решил открыть новую школу и «написать resume всего того, что узнал о воспитании и чего никто не знал». Детей, считал он, «не обманешь, они умнее нас. Мы им хотим доказать, что мы разумны, а они этим вовсе не интересуются, а хотят знать, честны ли мы, правдивы ли, добры ли, сострадательны, есть ли у нас совесть». Вечерами на площадке под лестницей он читал с ними «Учение Христа для детей». Дети читали по очереди, а он показывал им рисунки в хрестоматии. Толстой был убежден, что гимназия детей развратит. Дома же они смогут выучиться всему, а, главное, родители смогут отвечать на вопросы, интересные самим детям. К тому же в гимназии «языки гадко учат». А все из-за того, что «наблюдатель школ вышел в 12 с четвертью и пришел в час без четверти». «Сколько за это время он выпил водки?» - спрашивал Лев Николаевич.

Интеллектуальное в толстовской семье было неотделимо от этического. В этом и состояла особенность воспитания по-отцовски. Мужество, борьба с малодушием в самом себе, стремление закреплять в себе сознание того, что совсем рядом находятся обездоленные, много обездоленных. Это были основные этические константы, на которых строились взаимоотношения писателя со своими детьми. Маленькие дети - Ванечка и Саша, чтобы сэкономить чай и сахар для нищих, пили чай вприкуску, а потом «вприлизку». Куски сахара были красными от крови: дети обдирали себе языки. Отец был в восторге: его дети невольно продемонстрировали самопожертвование, которое не совсем легко им доставалось.

Детям запомнилось, как вечером или ночью Лев Николаевич брал их за руки, и они бегали босиком из комнаты в комнату по всему дому, прятались, а отец страш

ным голосом спрашивал: «Кто идет? Кто идет?» - и опять дети перебегали в другой угол, и все начиналось сначала. Он сажал детей в корзину для белья, накрывал пледом и ставил корзину в разных местах, например на окно за опущенную штору, и они не знали, где находятся. Он водил их в лес с зажмуренными глазами, а когда они открывали глаза, то должны были угадать, где находятся. Однажды вечером с Козловки возвращались Таня и Маша, и когда подошли к яснополянскому саду, услышали страшный рев. Девочки перепутались, бросились бежать со всех ног и успокоились только тогда, когда их догнал отец, сконфуженный неудавшейся шуткой. С маленькими детьми играл в «зайчики»: те открывали и захлопывали дверь шкапа, чтобы поймать «зайчика», «похлопав» по нему рукой.

Эти мелкие детали повседневной жизни писателя, эмпирические подробности его взаимоотношений с детьми расширяют горизонты нашего восприятия Толстого-семьянина.

Мучил ли Толстого вопрос: что будет с его детьми, когда его не станет? Он был убежден в том, что специально устраивать жизнь детей, как и вообще всех людей, невозможно, потому что никому не дано дара предвидения. Никто не может знать, что будет с его детьми, когда они вырастут. Так, писатель очень боялся дожить до времени, когда его дочери станут невестами. Он испытывал чувство страха перед их замужеством, которое было для него «жертвоприношением, заклинанием какого-то страшного и циничного божества». Он зорко следил за ухажерами Тани, Маши и Саши, ревновал к ним, мечтал о достойных партиях для дочерей. Своя семья казалась ему «страшно благополучной» - «все дети живы, здоровы, уверен почти, умны, неиспорченны» и, конечно, образованны, поскольку родители не жалели средств на обучение своих детей и, чаще других чувств, испытывали чувство удовлетворения от общения с ними. Правда, иногда случалось так, что слова отца «тонули в заурядной болтовне его жены, детей», которые «словно и знать не хотели, что их отец, Л. Н. Толстой - неоценимый писатель, честь и слава Русской земли». И что только благодаря его гениально

сти яснополянская повседневность превращалась в великое искусство.

Все дети, по мнению Толстого, свежи, от Бога приходят, потом понемногу портятся, а потом, как и все, исправляются. Они живут сперва животной жизнью, потом для славы людской, чтобы удивлять всех - няню, братьев, гувернеров, потом, чтобы вызвать одобрение со стороны тех, кого уважают, потом тех, кто им кажется добрым, и, наконец, начинают жить не для славы людской, а для Бога. В детстве слово «неженка» было для детей самым обидным прозвищем. «Больше всего он был недоволен нами за ложь и грубость с кем бы то ни было - с матерью, воспитателями или прислугой», - вспоминал Сергей Львович. Писатель пытался вытравить развращающее сознание «барства», присущее дворянской среде, воспитать в детях чувство самоценности жизни и необходимости трудолюбия. Характерен один случай, который Толстой не преминул превратить в поучительный урок. Как-то старушка Пелагея Ильинична, тетка писателя, поправляя лампу, взялась за горячее стекло и обожгла пальцы до волдырей, но стекло не бросила, а осторожно поставила лампу на стол. По этому поводу Лев Николаевич сказал одному из сыновей: «Вот удивительная выдержка. Ведь тетенька имела право бросить стекло на пол; стекло стоит пять копеек, а тетенька, хотя бы даже своим вязанием, зарабатывает каждый день в пять раз больше, - и то она этого не сделала. Вся обожглась, а не бросила. А ты бы бросил». Но тут же последовала обескураживающе честная и воспи- тующая самооценка: «Да и я, пожалуй, бросил бы».

Этическая составляющая в воспитании детей Толстых была основополагающей. Настойчиво проводилась простая, но очень важная идея: гуманистически образованный человек должен помнить о своем долге - расширять вокруг себя границы просветительства и милосердия, причем без какого-то налета сентиментальной абстрактной идеи «пострадать за народ». Получая запас знаний, дети писателя были обязаны ими делиться. Как уже говорилось, в усадьбу приходили крестьянские ребятишки, обучались азбуке, чтению, письму у своих сверстников, живших в «графском до

ме». А став взрослыми, дочери писателя организовали вместе с отцом школы для крестьянских детей в соседних деревнях. В фельдшерский пункт, устроенный дочерью Машей в усадебном павильоне, приходили больные крестьяне из Ясной Поляны и окрестных деревень. Мария Львовна не только лечила их, но откликалась на любой их зов. И однажды, при тушении пожара в крестьянской избе, она надорвалась, после чего начались ее частые болезни, которые и привели в итоге к преждевременной смерти… Пожалуй, более всего нравственное единение всей семьи проявилось в важной социальной акции, которой явилась подвижническая толстовская кампания по борьбе с голодом, охватившим среднерусские деревни в 1890-е годы. Десятки столовых, организованных для голодающих, хлеб, одежда, дрова, врачебная помощь… Душой этого большого, нужного бедному люду дела были Толстой и его дети. Переписывались, слали телеграммы и записки друг другу, оказываясь то в одной, то в другой голодающей деревне, сыновья Сергей и Лев, дочери Татьяна и Мария. И, может быть, никогда больше сам писатель не был так близок к своему давнему идеалу «муравейных братьев», объединенных подвижнической любовью к людям и миру.

Важно было воспитать у детей чувство жизненных реальностей, сознание неизбежной «переоценки ценностей», готовность к любым трудным ситуациям. Любопытна в этом отношении дневниковая запись восемнадцатилетней Татьяны Толстой от 29 мая 1882 года: «Папа мне нынче объяснил, почему я нравлюсь: это моя деревенская дикость, детская неуклюжесть, наивность, которая нравится, а мама говорит, что "Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел". Как же мне теперь созревать? Вот вопрос. И папй говорит, что к 25 годам эта дикость будет смешна. Авось это само сделается, что я вовремя созрею». Вовремя, как мы поняли выше, «сделалось». Самоотверженное участие Татьяны Львовны под руководством отца в борьбе с голодом - яркое тому подтверждение.

Бывали и сложные случаи в воспитании детей. Казалось, очень жаль было малыша, но нужно было про

явить твердость характера. И тогда отец не отходил от принципа, даже если это был «Ваничка», как любовно называли самого младшего сына, последнего ребенка Толстых. Трехлетний Ванечка однажды принялся кормить баранками охотничью собаку. Отец, увидев это, велел вернуть баранки. Но малыш не отдавал их. Когда же пришлось насильно вернуть их, ребенок заплакал. Наконец Толстой убедил его в том, что можно давать собаке то, «чего не жалко». Ванечка успокоился, а заодно уяснил извечную ценность хлеба для человека.

С последним сыном Толстых связана особая, трагическая глава в жизни семьи. По свидетельству многих современников писателя, Ванечка был удивительным ребенком. Стареющий Толстой надеялся, что именно его младший сын когда-нибудь продолжит начатое им «дело добра». Поразительно чуткий, с пытливыми глазами, мальчик был, по утверждению А. Г. Достоевской, «богато одаренным существом с нежным отзывчивым сердцем». А журналист Меньшиков, побывавший у Толстых и видевший Ванечку, позднее сказал, что малыш или рано умрет, или окажется гениальнее своего отца. Всем запомнился такой случай: после формального раздела толстовского имения в 1892 году значительная его часть по старой традиции отошла Ване, как самому младшему среди братьев. Софья Андреевна сказала ему, что теперь все это его, Ванечкино, на что мальчик возразил: «Нет, не мое - всехнее». Он часто болел и умер в семь лет. Смерть Ванечки так потрясла 67-летнего отца, что через несколько дней после этой трагедии он оставил в своем дневнике поразительной силы запись: «Жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда, всегда умираю и я».

Но жизнь продолжалась, старшие дети взрослели, покидали родное гнездо. Однако навсегда сохранили память о своих уникальных родителях - о главном человеке в доме - мама, от которой зависит все: обеды, прогулки, шитье рубашек, кормление грудью очередного младенца, о гениальном отце-писателе, который «умнее всех людей на свете», с ним нельзя капризничать. Они запомнили все мельчайшие подробности его по

ведения: как он сидел за обеденным столом, непременно напротив мама, ел суп или кашу круглой серебряной ложкой, выпив перед этим чарочку водки, как он постоянно опаздывал к трапезам, как он любил стоять на пороге у двери в гостиную, засунув одну руку за кожаный пояс, а в другой руке у него был серебряный подстаканник с чаем, успевавшим остыть за время его оживленного общения с ними. Став отцами и матерями, они играли со своими детьми в те же игры своего детства - лошадки, солдатики, куклы, прятки, пробовали иллюстрировать прочитанные книжки, не забывая отцовские рисунки, написанные пером, особенно его буддийскую богиню с множеством голов и змеями вместо рук Дети унаследовали родительскую любовь и продолжили семейные традиции в собственных семьях. Секретарь писателя В. Ф. Булгаков, вспоминая о взаимоотношениях Толстого с внуками, тонко отмечал, что доброе влияние на них гениального деда осуществлялось неприметно, «без какого бы то ни было оттенка скучного для детей назойливого наставнического духа». И «никто, как Толстой, не обладал в такой степени способностью входить в детские интересы, общаться с детьми, что называется, на "равных правах" и создавать сразу дружеские, товарищеские отношения».

Однажды за обедом внучка Толстого, дочь Татьяны Львовны, Танечка, сидела рядом с дедушкой. «Кушать сладкое, - вспоминал В. Ф. Булгаков, - они уговорились с одной тарелки, - "старенький да маленький", как выразилась тут же Софья Андреевна. Но, когда Танечка, из опасения остаться в проигрыше, стремительно принялась работать ложечкой, Лев Николаевич запротестовал и шутя потребовал разделения кушанья на две равные части, что и было сделано. Когда же он кончил свою часть, "Татьяна Татьяновна" заметила философически: "А старенький-то скорее маленького кончил!" А Лев Николаевич довольно усмехнулся: так или иначе, у внучки появилось представление, что не она одна существует на свете, и что надо считаться с интересами и других людей». И конечно же все это сопровождалось юмором, шуткой: однажды, когда они с внучкой опять ели из одной тарелки, писатель обронил: «Когда-ни

будь, в тысяча девятьсот семьдесят пятом году Татьяна Михайловна будет говорить: "Вы помните, давно был Толстой? Так я с ним обедала из одной тарелки!"» Танечка, как и другие внучки и внуки, очень любила своих замечательных дедушку и бабушку.

В старости отягощенному драмой писателю дети, многочисленные внуки, часто гостившие в Ясной Поляне, доставляли особую радость, и он не раз в эти годы повторял слова о том, как ужасен был бы мир, если бы в нем не рождались постоянно дети, несущие с собой невинность и возможность человеческого совершенства.

У детей Толстого сложились непростые судьбы. И было бы ошибкой отделять их судьбы от «окаянного» времени, которое переживала Россия. С другой стороны, еще живуче расхожее и неверное представление о том, что между отцом и его взрослыми детьми существовали якобы непримиримые онтологические отношения. Действительно, порой Толстой обижался на сыновей: «Кроме сына Миши все сыновья имеют ко мне дурное чувство зависти», а Лев Львович, прозванный им в шутку «Тигром Тигровичем», «испытывал к нему jalousie de mdtier (профессиональную зависть. - Н. Я.)», а другие сыновья «украшали свое ничтожество его именем». Но все это проговаривалось писателем в недобрую минуту. Он конечно же видел в своих детях замечательных людей, которые даже в своем «русопятстве» были ему близкими и дорогими.

Поражает удивительная «прозрачность» во взаимоотношениях отца и детей: они проговаривали все в присутствии гостей, никогда «не прячась», с удивительной откровенностью и доверием ко всем, являющимися свидетелями их бесед. Несмотря на разногласия с детьми, Толстой был деликатен, терпим к любому мнению своих отпрысков, не было в этом никакой искусственности или жеманства. Сыновья и дочери не могли не оценить отцовского благородства и впоследствии внесли свой неоценимый вклад в дело сохранения памяти о гении. Они оставили свои воспоминания и дневники. Дочери Александра и Татьяна, считавшиеся наиболее «отцовскими» детьми, стояли у истоков музея, при

ложив огромные усилия для его создания. Выдающимся хранителем музейной Ясной Поляны стала С. А. Толстая-Есенина, дело которой с успехом продолжает Владимир Толстой. Словом, у судеб и дел потомков писателя своя достойная история.

Толстой не слишком жаловал своих детей, пока они были маленькими. Это обижало Софью Андреевну, но муж не любил возиться с «бебичками», как тогда называли младенцев в дворянских семьях от английского «baby».

В 1872 году в письме к тетушке Александре Андреевне Толстой он признался: «…я не люблю детей до 2–3 лет – не понимаю. Говорил ли я вам про странное замечание? Есть два сорта мущин – охотники и неохотники. Неохотники любят маленьких детей – беби, могут брать в руки; охотники имеют чувство страха, гадливости и жалости к беби. Я не знаю исключения этому правилу».

Толстой тогда был заядлый охотник.

Но в этом же письме он делает «реестр» своих родившихся на тот момент шестерых детей – Сергея, Татьяны, Ильи, Льва, Маши и Петра. Прозорливость Толстого, в главном угадавшего будущее своих детей, просто поразительна! Она говорит о том, что он, может быть, и не любил «бебичек», но присматривался к ним зорко.

«Старший белокурый – не дурен. Есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо. Главная черта брата была не эгоизм и не самоотвержение, а строгая середина. Он не жертвовал собой никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался и страдал в себе одном. Сережа – умен, математический ум и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать, гимнастика; но gauche и рассеян… Самобытного в нем мало…»

Сергей Львович Толстой (1863–1947) родился в счастливое для своего отца число – 28-го июня (отец родился 28 августа 28-го года). Сергей закончил физико-математический факультет Московского университета, отдав некоторую дань либеральным и даже радикальным настроениям студенческой молодежи. Он был поклонником науки, и в этом расходился с отцом. Он был музыкально одарен: прекрасно играл, занимался историей и теорией музыки, сам сочинял. Работал в Тульском и Петербургском отделениях Крестьянского банка, работал земским начальником, попробовал себя в качестве помещика. Не совпадая с отцом по взглядам, он всегда ему, тем не менее, сочувствовал и лично сопровождал в Канаду духоборов, в переселении которых его отец принял горячее участие, пожертвовав на это гонорар от «Воскресения». Единственный из братьев Сергей Львович полностью поддержал отца во время его «ухода». А после его смерти сделал все возможное, чтобы сохранить Ясную Поляну как музей. Он занимался толстовским музеем в Москве, изданием полного собрания сочинений, писем и дневников отца, написал несколько превосходных книг («Мать и дед Л. Н. Толстого», «Музыка в жизни Толстого» и другие). Единственный из детей Толстого он остался жить в Советской России. И большевики, как пишет его племянник Сергей Михайлович, уважали его… Но было что-то невыразимо грустное в его судьбе. В первом браке он оказался несчастен, его жена скончалась от туберкулеза. Последние годы его жизни были скрашены Ясной Поляной и общением с Николаем Павловичем Пузиным, ведущим сотрудником яснополянского музея.

Но продолжим «реестр» Толстого…

«Илья 3-й. Никогда не был болен. Ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать. Игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив; «мое» для него очень важно. Горяч и violent , сейчас драться; но и нежен, и чувствителен очень. Чувствен – любит поесть и полежать спокойно. Когда он ест желе смородинное и гречневую кашу у него губы щекотит. Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Всё непозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает…

Если я умру, старший, куда бы ни попал, выйдет славным человеком, почти наверно в заведении будет первым учеником, Илья погибнет, если у него не будет строгого и любимого им руководителя».

Илья Львович Толстой (1866–1933) прожил бурную жизнь. Он не закончил гимназии, больше увлекаясь охотой в Ясной Поляне и Подмосковье, влюбился в Сонечку Философову, дочь вице-президента Академии художеств, первым из сыновей женился и подарил родителям первую внучку – Анну. В письме к Илье, написанном еще до его женитьбы, отец прозорливо предрекал, что «из 100 шансов 99, что, кроме несчастья, от брака ничего не выйдет», потому что «жениться, чтобы веселее было жить, никогда не удастся». Тем не менее, долгое время Илья Львович и Софья Николаевна Толстые были счастливы. Они поселились в селе Гринёве, принадлежавшем матери Ильи Софье Андреевне, затем он купил свое имение Мансурово в Калужской губернии. Но ни Гринёвка, ни Мансурово не приносили дохода. Между тем семья росла – после Анны родились Андрей, Михаил, Илья, Владимир, Вера, Кирилл. Илья просил денег у матери, но она считала, что «слепо давать деньги своим детям, не руководя их делами, невозможно». Всё же она очень сочувствовала Илье: «Как-то он, бедный, живет в своей неясной, бестолковой среде хозяйства, семьи и вечного сомнения и недовольства судьбой». Однако при всех трудностях и нелепостях жизнь Илья казалась благополучной! Он был прекрасным охотником, «лошадником», веселым, общительным, всеми любимым человеком. Он был талантлив во всем: в сельском хозяйстве, которому отдавался со всей страстью, в своих писательских опытах, которые оценил и его отец, и даже такой ревнивый судья, как Иван Бунин, с которым Илья Львович дружил. Иван Бунин написал о нем, что «это был веселый, жизнерадостный, очень беспутный и очень талантливый по природе человек». Зимой в деревне Илья никогда не скучал: плотничал, столярничал, ремонтировал мебель, переплетал книги.

При этом – что удивительно! – его отец был уверен , что Илья будет несчастен , причем в то время, когда ничто не предвещало этого. Именно когда Илья казался всем счастливым, Толстой записывает в дневнике: «Главное, он несчастлив совсем. Как для паука уж дождь, когда только начинается сырость, так для меня он уж несчастлив так, как будет через двадцать лет».

Заботы о семье заставили Илью отказаться от помещичьих занятий. Он скитался по городам и весям, жил в Пензе, Саратове, Симбирске, Москве, Петербурге, работая гласным от земства, страховым агентом, оценщиком Крестьянского банка. После смерти отца он написал сценарий фильма по рассказу «Чем люди живы», где сам исполнил роль барина, а падшего ангела играл тогда еще молодой певец Александр Вертинский. Во время Первой мировой войны служил корреспондентом на Балканах. В 1916 году отправился в Америку читать лекции об отце, а в 1917-м, бросив семью в России, обосновался в Америке окончательно. Некоторое время благодаря своему имени он был знаменит как лектор и журналист, комментатор событий, происходивших на его родине. Он гордо считал себя связующим звеном между Россией и Америкой, человеком «международного значения», призванным сблизить две молодые демократии мира. Но после разрыва дипломатических отношений между Америкой и СССР интерес к его выступлениям угас. Он подвизался в Голливуде, выступая экспертом фильмов по романам отца «Анна Каренина» и «Воскресение», и сыграл роль самого Льва Толстого в одном из них. В пожилом возрасте он стал поразительно похож на отца внешне, так что некоторые дамы при его виде падали в обморок.

Илья Львович вторично женился на теософке Надежде Катульской, о которой его сестра Александра, тоже жившая в Америке, писала как об особе неприятной и бесхозяйственной… Венцом его американского благополучия стал маленький дом в Russian Village («Русской деревне»), штат Коннектикут, в месте, которое он шутливо называл «мои поросятники». Он писал Саше: «Одно утешение – это лето, когда можно уйти в природу… хоть и не та природа, что в России. Земля не так пахнет, цветы не так цветут, деревья растут иначе – всё же это природа».

На руках своей младшей сестры Александры он и скончался от рака в госпитале Нью-Хейвена, попрощавшись в письмах со всеми родными и попросив у них прощения. Не смог от слабости завершить на себе крестное знамение, которое его рукой завершила сестра…

Не ошибся Толстой и в судьбе старшей дочери Татьяны, второго ребенка Толстых и всеобщей любимицы.

«Таня – 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была Адамова старшая дочь и не было бы детей меньше ее, она была бы несчастная девочка. Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, что она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта теперь сознательная – иметь детей… Она не любит работать умом, но механизм головы хороший. Она будет женщина прекрасная, если Бог даст мужа. И вот, готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает новую женщину ».

Детство Татьяны Львовны Толстой (1864–1950) пришлось на самое счастливое время в жизни семьи. Толстой работал над «Войной и миром», жена была ему и подругой, и помощницей, а ссоры между ними случались редко. «Я выросла среди людей, любящих друг друга и меня, – напишет Татьяна в воспоминаниях. – Мне казалось, что такое отношение естественно и свойственно человеческой природе».

Таня впитала в себя атмосферу семейного согласия и гармонично соединила в себе отцовские и материнские черты характеров. Любила красиво одеваться, танцевать, пользовалась исключительным успехом на балах, но в то же время была серьезной, начитанной и целеустремленной девушкой. Она сочетала в себе хозяйственные таланты с любовью к живописи, в которой достигла немалых успехов, закончив Школу живописи, ваяния и зодчества, где ее учителями были Василий Григорьевич Перов и Леонид Осипович Пастернак. Своими советами ее поддерживали друзья семьи Николай Николаевич Ге и Илья Ефимович Репин. Но известной художницей она не стала. Две страсти определили ее судьбу.

Первая – любовь к отцу. С середины восьмидесятых годов Татьяна, пережив множество светских увлечений, имея в прошлом более десятка женихов, среди которых был цвет московской «золотой» молодежи: князья Урусов и Мещерский, граф Капнист, Олсуфьев, Стахович и другие – вдруг отказалась от света и стала преданно служить отцу, его новым идеям, хотя внутренне их не всегда разделяла. Можно даже сказать, что как мужчина он затмил для нее всех остальных. Она не видела никого равного отцу по уму и по обаянию. «Да, это такой соперник моим Любовям, которого никто не победил», – записывает она в дневнике. Она переписывала его рукописи, заместив на этом посту Софью Андреевну, разошедшуюся с мужем в его новых воззрениях. Она принимала деятельное участие в толстовском народном издательстве «Посредник». Постепенно она стала необходимой отцу как воздух, но именно в силу этого он… перестал ее замечать. «Когда она тут, я ее не замечаю только потому, что она точно часть меня, точно она – это я сам. Очень уж она мне близка».

Однако Татьяна не была и не могла быть его «частью». Другая страсть, не менее сильная, чем любовь к отцу, жила в ней – мечты о своем муже, своих детях, своей семье. Внешне она мирилась с эгоистичностью отца, последовательно отказавшего всем ее женихам и прямо убеждавшего ее никогда не выходить замуж. Но глубокий инстинкт жены и матери, который отец заметил в ней в восьмилетнем возрасте, никуда не исчез и стал для нее, уже немолодой девушки, причиной страданий. Однажды она напишет в дневнике: «Очень грустно. Жалко молодости. Хочется любви».

Это написано в 1895 году, когда Татьяна увлеклась женатым последователем отца Евгением Ивановичем Поповым. Из-за этого запоздалого и бессмысленного романа терзалась она сама, мучился Попов, переживал отец… Наконец, в 1896 году она окончательно влюбилась в тоже женатого, многодетного и пожилого помещика Михаила Сергеевича Сухотина. После смерти его жены они скромно обвенчались в 1899 году. Ей было тридцать пять лет, ему – сорок девять. Родители были ошеломлены. «Молодые» чувствовали себя смущенными.

Впрочем, Михаил Сергеевич Сухотин оказался добрым и порядочным человеком, заслужившим расположение всей семьи Толстых. Но судьба еще раз горько посмеялась над Татьяной: в течение первых пяти лет замужества она каждый год рожала мертвых младенцев (один раз – двойню). Наконец, в 1905 году родилась единственная дочь Танечка. В 1914 году умер Сухотин. Танечка росла слабой и болезненной, не раз была на волосок от смерти. Но именно дочь в эмиграции обеспечила матери счастливую старость. В Риме она принимала участие в гастрольном спектакле по пьесе Толстого «Живой труп». В театре присутствовал знаменитый журналист Луиджи Альбертини, бывший владелец ведущей итальянской газеты Corriere della Sera . Он пригласил труппу к себе во дворец, где в Танечку влюбился его сын Леонардо, доктор юридических наук. Через несколько месяцев он женился на ней. Последние годы жизни Татьяна Львовна провела рядом с дочерью и ее мужем в Риме, где вновь смогла окунуться в знакомую ей светскую атмосферу. В доме Альбертини собиралась вся интеллектуальная и аристократическая элита страны.

Зная судьбу второй дочери Толстого – Марии, с особым чувством читаешь строки, посвященные ей, в письме отца тетушке Александре Андреевне. «5-я Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко, белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные, голубые глаза; странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Это будет одна из загадок. Будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное…»

Обстоятельства рождения Марии Львовны Толстой (1871–1906) связаны с первым серьезным конфликтом между Львом Николаевичем и Софьей Андреевной. Кормя грудью годовалого Лёвушку, жена Толстого вновь почувствовала себя беременной. Это ее не обрадовало. Она устала от родов и кормлений, устала непрерывно ощущать себя не женщиной, а самкой. К тому же после преждевременных родов Маши у нее началась родильная горячка, и она едва не умерла. Врачи посоветовали ей больше не иметь детей. Но муж был категорически против этого. Он не представлял себе семейной жизни без рождения детей. Это чуть не привело к разводу.

Сергей Михайлович Толстой, автор книги «Дети Толстого», пишет, что детство Маши «прошло незаметно в шумной группе старших детей: Сергея, Татьяны, Ильи и Льва, которые обращались с ней, как с Золушкой, оставляя ей самую черную работу». И она с детства привыкла не избегать этой работы.

В шутку и всерьез поговаривали, что у Маши было психическое заболевание, которое англичане называют «as you like it». To есть ты всегда делаешь не то, что ты хочешь, а то, что хотят от тебя другие.

Очень рано Мария стала преданной тенью Толстого. Уже подростком она разделила все его новые взгляды: отказалась от света, была строгой вегетарианкой. Она переписывала тексты Льва Николаевича, вела его корреспонденцию, была связующим звеном в практических вопросах с его учеником и издателем Владимиром Григорьевичем Чертковым, с которым, впрочем, часто вступала в разногласия, ревнуя отца к Черткову. В свою очередь, дочь Татьяна ревновала отца к Марии.

Маша была единственным взрослым ребенком Толстого, с которым Лев Николевич был сентиментален, позволяя ей так же обращаться и с ним. С другими детьми Лев Николаевич не позволял себе нежностей. И это во многом объяснялось характером самой Маши – всегда отзывчивой, приветливой, готовой прийти на помощь.

Кроме служения отцу она помогала всем крестьянам Ясной Поляны. Умная, тонкая, знавшая в совершенстве несколько иностранных языков, Мария косила с крестьянами, доила их коров, тушила пожары, перекрывала крыши погоревших изб, учила крестьянских детей грамоте, лечила крестьянок, принимала роды…

Бабы и мужики ее обожали. Да, пожалуй, не было ни одного человека, который не подпал бы под обаяние этой девушки, некрасивой внешне, но прекрасной своей внутренней красотой. Отказавшись от света, она не отказывалась вовсе от земных радостей: пела и плясала с домашними и крестьянками, принимала участие в любительских спектаклях в Ясной Поляне.

Но… С ней случилась та же история, что и с Татьяной. Как ни старалась она отказаться от своей женской природы ради служения отцу и простым людям, природа брала свое. Первым ее увлечением стал последователь отца Павел Иванович Бирюков, замечательный человек, которого очень любили в семье Толстых. Дело шло к свадьбе, в которой многие были уверены. Однако Толстой отказал Бирюкову и отговорил дочь выходить замуж. Можно определенно сказать, что он боялся потерять для себя ценную помощницу.

Вторым серьезным увлечением Маши стал сын друга Толстого Ивана Ивановича Раевского – Петя Раевский. Но и здесь Толстой был непреклонен. «Неужели свет сошелся клином и на этом клину только один человек, – писал он дочери. – Мне-то со стороны видно, что этот один человек заслоняет от тебя мир, и, чем скорее он устранится, тем тебе светлее и лучше».

Третьим избранником оказался скромный домашний учитель музыки – Николай Зандер. Однако и ему Толстой написал хотя и вежливое, но определенное письмо с отказом. Ведь Зандер был еще и не ровня Маше по социальному происхождению. Но на этот раз дочь заупрямилась. Она не сразу отказала Зандеру, тайно встречалась с ним к ужасу отца, который не мог в это поверить. Всё закончилось тем, что в возрасте двадцати шести лет Маша влюбилась во внучатого племянника своего отца князя Николая Леонидовича Оболенского, внука сестры Льва Николаевича Марии Николаевны Толстой. Будучи князем, он был практически нищим, но добрым и любящим Машу человеком. В общем-то они могли быть счастливы. Но и здесь она разделила судьбу сестры.

Один за другим у нее рождались мертвые дети.

Софья Андреевна считала, что главной причиной неудачных беременностей дочери было ее вегетарианство. Но ее свекровь Елизавета Валериановна Оболенская была уверена, что Маша испортила здоровье «непосильными работами в поле, наравне с крестьянами; во время пожара на деревне она, стоя по пояс в воде, передавала ведра…» Так или иначе, а родить нормального ребенка Мария не смогла…

Отношение к этому отца было поразительным! Конечно, он жалел любимую дочь и старался ее утешать. Но странным образом… Например, после очередных неудачных родов он писал ей: «А как ни печально это в материальном смысле, для духовной жизни твоей это несомненно в пользу…»

В 1906 году в возрасте тридцати пяти лет Маша скоропостижно скончалась от воспаления легких на руках отца, который не отходил от ее постели. Гроб Маши несли на руках через всю деревню. Крестьяне выходили и передавали деньги священнику, заказывая непрерывные литии по любимой «барышне». Крестьянки плакали. Лев Николаевич проводил дочь до конца деревни, но на кладбище не пошел, вернулся обратно.

Менее интересна запись Толстого о самом младшем сыне Петре. «6-й Петр великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится. И жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас – не знаю». Но проверить это не удалось. Петр Львович Толстой (1872–1873) умер в возрасте одного года.

Много лет спустя, незадолго до смерти, в разговоре Павлом Ивановичем Бирюковым Толстой вспомнил об этом письме 1872 года к тетушке о своих детях и сказал, что «так и вышло», как он предвидел. «Кроме предсказания о Лёве». Что же отец писал о своем сыне-тезке?

«Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Всё, что другие делают, то и он, и всё очень ловко и хорошо. Еще хорошенько не понимаю ».

Илья Львович Толстой считал, что восьмидесятилетнюю жизнь его отца можно разделить на две половины. К первой относятся «Война и мир», «Анна Каренина», автобиографическая трилогия «Детство», «Отрочество», «Юность»; аристократизм Льва Николаевича, его желание славы и богатства, почитание в педагогике традиций помещичьего воспитания… Именно в этот период Толстой скупает земли в Башкирии, устраивает на них громадный конный завод, а старшим детям даёт «классическое образование».

Но вот его возраст приближается к пятидесяти, и во взглядах Льва Николаевича совершается настоящая революция. Одно только, пожалуй, и остается неизменным - принцип свободного общения с сыновьями и дочерьми. Толстой никогда не скрывал от них ни своего образа жизни, ни образа мышления, ни ссор с женой, ни своих товарищей. Можно сказать, что дети - активные участники его жизни.

Итак, первая половина жизни, и в ней первые шестеро детей. Толстой был внимателен. И в письме от 1872 года даёт точную характеристику четырём маленьким сыновьям и дочери, самому взрослому из которых, Сергею, десять лет. Илье тогда всего шесть, но его портрет очерчен полно: «игры выдумывает сам», «самобытен во всём», «учится дурно», «любит поесть и полежать спокойно». Отец уже обеспокоен: «Илья погибнет, если у него не будет строгого и любимого им руководителя». Слово «любимого» даже подчеркнуто. В это время все дети окружены русскими нянями, англичанками, немцами. С крестьянскими детьми отец не велит даже разговаривать - это «дурные» дети, которые хорошему не научат. Его же собственные мальчики и девочки выводятся им в аллею для занятий гимнастикой, он учит их плавать, охотится, ездить верхом, готовит к гимназии и к университету. И это лучшая пора супружеской четы Толстых. Все счастливы, умиротворены, трудятся. Поэтически воспевший собственное детство, Лев Николаевич окружил и своих детей такой же высокой поэзией.

Это через пятнадцать лет после свадьбы мир в его доме перевернётся, и станет «войной» одновременно со всеми домашними. И детям явится «сумрачное отрочество». Это в пожилом возрасте Толстой перестанет даже замечать, что в доме есть младшие его дети. Пока что он - строгий, требовательный отец.

Отчего же тогда существует мнение, что на детях Толстого природа «отдохнула»? Полагаю, что это мнение не верно. Жить рядом с Толстым и не попасть в ауру его человеческого обаяния, в поле его философских дискуссий, в его литературную деятельность, в переписку с миром, со всей Россией, было просто невозможно! И поэтому его старшие сыновья Сергей и Илья, дочери Татьяна и Александра оставили после себя мемуары, которые переведены на многие языки мира! Лев Львович занимался собственными рассказами и повестями.

А чтобы писать о Толстом интересно, высоко и духовно, умно и тонко, нужно было стать вровень с отцом. И это тоже добрые плоды свободного, раскрепощенного воспитания. Но почему же тогда не прославили себя Пётр, Алёша, Ваня и Маша? О Маше и Ване разговор особый. Что же касается остальных, то они умерли во младенчестве.

Однако уже на Илье аристократическая «классика» закончилась. Илья потом объяснял в своих мемуарах, что отец пришёл к решению пересмотреть всю свою жизнь и изменить её, потому что в нём было гордое тяготение к устроению разных и неожиданных для других «парадоксов». Ведь можно было «стать лучше» и в рамках традиционной для России религии. Толстой же кинулся менять себя через буддизм. Но и буддизм не устроил его полностью. Тогда он, взяв у христианства его мораль, а у индусов понятие безличного Бога, в виде облака, и простоту образа жизни дервишей, сотворил собственную религию, названную «толстовством».

Отныне каждый день за завтраком в кругу своих детей и супруги он сурово громил и помещичий быт, и «классическое образование» с университетами, и врачей, и науку. То, что принимала как нечто привычное для себя его супруга и дети, начисто отвергалось отцом. Это была неприкрытая семейная драма. И подростки Толстые тут же этим воспользовались. В обоих родителях они принимали лишь то, что им было приятней и эгоистически выгодней. Например, Илья покинул гимназию и нигде после этого не учился. Ведь отец говорил, что светское образование - это разврат для души и тела, потому что в конечном итоге ведёт к оправданию праздности высших сословий, к полному отвыканию от обслуживания себя в быту, к отрицанию роли физического труда.

Но что оставалось делать тому же Илье, если мировая культура - «вздор»? Он рано женился. Родители выделили ему деревеньку. И некоторое время Илья увлеченно «пахал землю». Однако тот, кто не знал систематического, каждодневного труда за школьным учебником, стал тяготиться и своей пахотой. Семью Илья тоже в руках не удержал.

В сущности, «раскрепощение духа» его отца, или по-другому «опрощение», свобода суждений обернулась на тот период крахом жизни Ильи. И только когда после революции семнадцатого года он эмигрировал и попал в Европу, а затем в Америку без средств к существованию, он впервые в жизни начал трудиться в серьез. Возраст более чем зрелый. Вот тут и пригодились гены отца-мыслителя и труженицы - матери. Илья стал писать лекции и пропагандировать творчество Льва Николаевича.

По моему мнению, как бы мы, мысля свободно, мы ни порицали школу и университеты в разные периоды своей истории, замены им нет. Какой бы «несвободной» наша школа ни была, она первой формирует в детях привычку трудиться каждодневно, через «хочу - не хочу», умом, руками и сердцем. А не одни только наши призывы.

Толстой был раскован, свободен и в порицании своих детей. «Обвинительный акт против Ильи и Софьи» - так озаглавил он один из фрагментов своей «Записной книжки», где порицал женившегося юного сына за «лошадей, экипажи, кучера, собак». Но ведь сбывалось собственное предсказание Льва Николаевича, которое он сделал, когда Илье было шесть лет! «Илья погибнет…»! Илья не погиб, но очень долгое время считался человеком с нераскрывшимся талантом.

Вторая ошибка семейной педагогики Толстого, пожалуй, в том, что долгое время он критиковал близких без сострадания, без оговора своей любви к ним. Слишком в лоб, прямолинейно. Только в весьма пожилом возрасте Толстой заговорил, что Бог, в которого он веровал, есть одна только любовь. В этом он сблизился с православными святыми, и его стальные, серые глаза заметно для всех заголубели, а интонация стала кроткой.

Его дети вспоминают, что ему, человеку, порой до слёз сентиментальному, были вовсе не свойственны ласковость и нежность, проявлявшиеся в жесте и в слове. Своих детей он не обнимал, не целовал, не гладил по голове. Лишённый этого в детстве, потому что потерял мать, когда ему было года два, ласке он так и не научился. А это тоже воздвигало забор между ним и его детьми. Мешало взаимопроникновению мыслей и чувств, общности жизни.

«Глыба» Толстого давила. Самость превозмогала, и его критика домашних на долгое время стала, по сути, недоверием к их собственной совести. А ведь напрасно, потому что и его дети и внуки, достигая взрослости, переставали сопротивляться требованиям Льва Николаевича и в главном стали его единомышленниками.

Думаю, что сам Толстой и породил легенду о недостоинстве своих детей. Слишком часто жаловался он гостям, что у него нет детей, «на которых можно было бы отдохнуть». А его слова разносились далеко. Так что многие его бестактные корреспонденты считали нужным призвать его к уходу из семьи. В этих жалобах на детей сказывалась, прежде всего, отцовская и писательская амбициозность. Лев Николаевич не только подавлял их одаренность слишком близким присутствием своего гения, но и явным, бурным вмешательством в их жизни. Им, незрелым, невольно приходилось равнять себя по требованиям сурового отца-моралиста, то есть тягаться с ним, соперничать с ним и… всегда комплексовать перед ним.

Призвав юного Илью писать, Толстой, например, однажды услышал от него, что все «темы исчерпаны». И тут же отреагировал: а у я меня слишком много тем! Илья написал-таки рассказ, Лев Николаевич отмечает это в своём дневнике: «Очень хочется вложить в Илюшин рассказ свою исповедь и откровение о мужиках». «Я» великого отца, безусловно, звало на подвиги, но и подавляло. Ведь отец звал их идти не своим собственным путём. А путём его! За ним! Да ещё гуртом. Отцу требовались «толстовцы», которых Софья Андреевна называла «тёмными», последователи. И своей педагогикой он давал и не давал своим детям самостоятельности выбора жизненного пути и взглядов.

Да и, пожалуй, требовал от них слишком быстрого результата. Того же Илью ждала известность, пришедшая уже после смерти Льва Николаевича, в двадцатых - тридцатых годах. Эта известность была связана с изменением исторической ситуации. А кроме того, со смертью самого Толстого. Писатели бывают разные. Толстой - отец будто бы не догадывался, что главным материалом, темой для будущих исповедей его детей станет он сам.

Всё они потом вспомнят о нём как о лучших страницах своей жизни! И то, что сыновей воспитывал в традициях аскетизма: упал - засмейся, устал - терпи. И то лучшее, что отмечал в них… Например, в Серёже «строгую середину». То есть когда человек многим для других не жертвует, но и никому жить не мешает. Потому что кроток, и при всей слабости своей природы терпелив. А в Тане - сходство с Софьей Андреевной: «Лучшее удовольствие её возиться с маленькими», радоваться при виде радости других, которых сумела сама же порадовать.

И вот Маша и Ваня. Любимые дети Льва Толстого. Они-то какие?

В родах с Машей Софья Андреевна была при смерти. Девочка родилась болезненной. Ей два года, а отец о ней пишет: «Очень умна и некрасива». Это притом, что светлые волосы у неё вьются, а голубые глаза огромны. Для гения Толстого этот двухлетний ребёнок - «одна из загадок», «будет страдать, будет искать, ничего не найдёт; но будет вечно искать самое недоступное». Но он… ошибся.

В пятом ребёнке, Маше, была сила, которая приручила грозного отца. Никто из детей не смел его поцеловать - Маша смела. Никто не смел погладить по руке - только Маша. Все смотрят на него снизу вверх. И только Маша проявляла невероятную смелость. Подойдёт к нему молча, молча поцелует, скажет ласковое слово, и морщины отца разгладятся. Она одна видела в «глыбе» простого, обыкновенного человека, который в душе ждёт самого обыкновенного: чтобы его пожалели и спросили: «Папа, ты устал?»

«У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, - напишет потом Илья, - а у неё выходило просто и сердечно». Отец ожидал, что она в жизни «ничего не найдёт». Не проникнет в загадку смысла жизни, а Машин гений постиг главное. Она ни с кем и никогда не сражалась. Самая худенькая и хрупкая из сестёр, она ходила с бабами собирать сено и перевязывала раны их детям. Она умела подойти к отцу, и к матери, к братьям и сестрам. Одну её в семье любили все! Из всех детей она одна не занимала в религиозной и сословной войне Льва Николаевича и Софьи Андреевны ничьей стороны. Она просто жила рядом с ними и умела снять с близких напряжение постоянной битвы.

Другие дети, скажет Илья Львович, любили отца не меньше. Более того, именно Маше досталась отцовская, чуткая и отзывчивая совесть. Но именно эта совесть подсказывала ей, что надо не воевать за свои принципы, а воплощать их на собственном примере в жизнь. К этому понимаю, что надо просто жить в любви, а не декларировать её, наивно ожидая последователей, Лев Толстой пришёл уже в годы, поиже к смерти…

Поразительно, что Лев Николаевич с Машей уже педагогически не экспериментировал. Образование её и воспитание было более естественным, без особого давления со стороны родителей. Но чему её никто специально не учил,и чего не было в других сыновьях и дочерях сложной супружеской пары - Маша всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания. Справедливые или несправедливые - всё равно.

И в этом сострадании к людям, вне какого-либо осуждения их, и сказывалась её настоящая религиозность. «Маша умела всех умиротворять», - скажет Илья после её смерти. Она умерла в возрасте тридцати четырёх лет в результате воспаления легких, в 1906г. Крепкая младшая сестра её Саша, главный враг матери и соратник отца, настоящая «толстовка», перенесла туберкулёз и выжила, ушла из жизни только в 1970 году. Маша умерла. За четыре года до смерти отца. Но ещё раньше умер семилетний Ванечка, Иван Львович Толстой.

Очень похожий внешне на Льва Николаевича и на Машу, такой же русый и светлоглазый, ласковый, очень чистый, привязчивый сердцем ребёнок. Когда его, наследника Ясной Поляны, умершего от скарлатины, похоронили, Лев Николаевич сказал: «Это безвыходное горе». Илья Львович, уже пожилым человеком, сделает такой вывод: что если бы остались живы именно эти двое детей Толстых, самые любимые, и отцом и матерью, супруги бы не расстались!

Не было бы ухода отца. Не состоялось бы безумие, которое состояло в том, что дом и любящую супругу покинул старец, страдающий периодическими провалами в памяти, глубокими обмороками, физической слабостью и хроническими болями в желудке и печени.

Как бы ни мудровал над своей жизнью и детьми Толстой, он нуждался в ласковых детях! Умер Ванечка, и отчаявшийся, очерствевший сердцем Лев Толстой впервые, в 1897 году, пишет Софье Андреевне письмо, в котором заявляет: «Уже давно меня мучает несоответствие моей жизни и их религиозных верований!» Это о религии, которая шла не от сердца, в тот момент, безусловно, опустошенного, а от гордости великого ума, предпочитающие судорогу «парадоксов».

И явится эта судорога! Вырастет дочь Саша. И когда отец в тайне покинет свой дом, она стиснет зубы и не выдаст убивающейся матери место пребывания отца.

Говорят, ветхозаветный Бог Саваоф обещал древним евреем за отступничество от Него наказывать родителей через их любимых детей. Не есть ли смерть бедных Маши и Ванечки этим Божьим наказанием церковного раскольника Льва Николаевича Толстого? Он отказался от мира в собственной семье. Подвёл супругу к горькой мысли, что он никогда не любил её с такой силой, как она его. Но теоретически именно в Ванечке мыслил увидеть «осуществление» любимых им «принципов христианской любви и добра». И был лишён самой возможности «конструировать» больше на человеческом материале.

На него, гения, словно находило временами какое-то тёмное затмение…